Одесса
СССРиЯ

1944 — 1946. Я вам расскажу свою Одессу..
2008. Пешком по скрижалям. Одесса. P.S. '2008.

1944 — 1946. Я вам расскажу свою Одессу...
Нет ничего лучше и здоровее, чем воспоминания, вынесенные из детства. Если много таких воспоминаний, то и спасён человек.
Ф.М. Достоевский. "Братья Карамазовы".



Для тех, кто знает об Одессе только из телевизора, это город первоапрельского юмора, город Утёсова, Жванецкого, Карцева. Для читавших — город Бабеля. Для былых кинозрителей — город Бернеса и шаланды, полные кефали. Для заезжих курортников — город пляжей. Для советских гэбэшников — город отъезжантов. Для самобеглых старцев — город первой, круглосуточной "сотки". Для московских поклонников оперетты — город белых акаций. Для самих одесситов — город жизни. Для меня — город детства.

Здесь я прожил с осени 1944-го до зимы 1946 г. От 4 до 6 — самый восприимчивый возраст. Когда мир познаёшь из чистого любопытства. Принимаешь его таким, как он есть. Прекрасное время удивляться новому, а не страдать от неудобств бытия. Вот ехали мы из Москвы в Одессу на поезде много дней. Стояли часами и сутками. Получалось, что даже не ехали, а жили в дороге. Но я-то и не знал, что должно быть иначе. То было моё первое впечатление от железной дороги. Всё, что я мог увидеть в вагоне, на перронах, за окном, было внове. Что это, зачем, а как оно действует? — Ответы нужны были сразу, пока это не исчезло из виду или пока перед глазами не возникло новое это.

В едва освобождённой Одессе было много развалин. Но из-за войны население резко убыло. Возможно, поэтому нашлось место и для приезжей московской семьи. Мы поселились на улице Тарло, бывшей Ремесленной, которая в 1962-м называлась улицей Осипова, а теперь и не знаю, как. С первых дней пребывания взрослые велели запомнить адрес. Я и запомнил. Ремесленная, 5. Вход со двора.

Пустое пространство лестничной клетки показалось огромным. Не только мне. Позже, когда стали возвращаться настоящие одесситы, эту пустоту разгородили. Получились добавочные комнаты. Стенки возводили из плит, которые по виду походили на прессованную траву. Возможно, это был камышит. Нам поначалу достались две комнаты. Трое братьев разместились в большой, проходной, с балконом, выходящим на улицу. Под балконом росли деревья. Тут же запоминаю моё первое одесское слово: акации. Комнату поменьше заняли родители. Потом нас "уплотнили". Наши двери в маленькую комнату заделали, а в ней пробили новый выход — туда, где травяные стенки. По ту сторону бывших дверей возникла другая квартира. Там жили Потаповы. С той поры эта фамилия неприятно ассоциируется с "уплотнением". Хотя невольно присоседившиеся жильцы, разумеется, ни в чём не виноваты.

У выхода из нашей квартиры справа была ещё одна комнатушка. Здесь обреталась некая незлобивая бабуся. О ней только и помню, что торговала семечками. А вот угощала ли ими, — не помню. Ей я обязан и вторым своим одесским словом. На кухне в её тазу плавали две огромные (как мне показалось) рыбины. Вопрос — ответ. И помчался во двор, к мальчишкам, поделиться радостным открытием: "А большая рыба называется судак!" Надо ли говорить, что с этого дня кличка Судак закрепилась не только за мной, но и за средним братом. Нас, погодков, мать одевала почти одинаково. Поэтому сверстники обозвали нас тоже одинаково. А различали по возрасту: Судак большой и Судак маленький. Впрочем, это обращение бытовало только в пределах двора. В послевоенных дворах иногда случалось и непоправимое. Например, в руках у любопытного взорвался найденный в развалинах здоровенный патрон. Девятилетний Валя с той поры ослеп. Я видел его в 1962-м. Под руку с женой-поводырём. А ведь я практически был свидетелем того злосчастного взрыва: всё видел из окна на лестнице. Меня и до этого чаще тянуло на улицу, чем во двор, а потом и вовсе.

Даже детский сад в моей памяти — это прежде всего одесские улицы. Камера хранения дошколят находилась в полуподвале соседнего дома. Манная каша, уколы, тихий час, козлоногие раскладушки — всё как-то через запятую. Главное событие каждого погожего дня — поход к морю. Не завидую нынешним воспитателям, которые вынуждены топтаться с малышнёй на огороженном пятачке. Детей трудно и нечем развлечь. Они быстро устают друг от друга, ссорятся, дерутся. Наставники вмешиваются. Все ненавидят всех. Если бы нас держали в подвале или рядом, во дворе, не миновать бы и нам того же. Но то ж Одесса! Нас строили парами и вели по центральным улицам — к морю. Какой же строй без песни. Старшая группа впереди задиристо начинала:
Ты, моряк, красивый сам собою,
Тебе от роду двадцать лет.
Па-алюби, меня, моряк, душою,
Что ты скажешь мне в ответ?

Мы, младшие, радостно подхватывали:
По морям, по волнам,
Нынче здесь, завтра там.
Па-а морям, морям, морям, морям,
Эх, нынче здесь, а завтра там.

Не думаю, что этот фольклор мы разучили на музыкальных занятиях. Просто переняли друг у друга. Хотя пели, конечно, и военное.
Три танкиста, три весёлых друга...
Тёмная ночь, только пули свистят по степи...
Артиллеристы, Сталин дал приказ...


Под песню дорога не казалась длинной. А девчонка, с которой велено было идти в паре, не казалась противной. В песне мы просто по-детски радовались жизни. Лишь через 17 лет я узнáю, что такое принуждать к строевой песне. Сержант Малофеев, старослужащий Таманской дивизии, от души поизмывался над будущими лейтенантами, студентами лагерного сбора. Уж не помню, сколько раз кряду заворачивал нас от столовой. Непокорный взвод не хотел исполнять команду "Запевай!". На очередном холостом прогоне во мне опять сработало: "Если не я, то кто же?" Безо всякой команды не очень уверенно, но очень громко начал: Забота у нас такая... Подхватили. Больше разворотов не было. Меня, как самого безголосого, сержант назначил запевалой. И лучше выдумать не мог. Ещё в Одессе наша соседка внизу, пожилая мадам Эммануэль попыталась было разучивать со мной на пианино "Чижика-пыжика". Ха-ха. После первой же попытки я был отпущен на волю с вердиктом: "Глухарь!"

По утрам навстречу детворе по другой стороне одесской улицы шли пленные немцы. Их вели работать: разбирать завалы, отбирать годные кирпичи и т.п. Они стучали по брусчатке самодельными деревянными сандалиями, но не пели, а командовали сами себе на ходу: 'Links, links, ein, zwei, drei!' Нас смешили их деревяшки на ногах и дурацкие команды. Мы весело передразнивали: "Эй, айн, цвай, драй!" Для меня то были первые немецкие слова.

[Мне потом ещё немало доводилось общаться с пленными немцами. В конце 40-х они много строили в голодной Москве. За кусок чёрного хлеба у немца можно было выменять какую-нибудь поделку: красивое дюралевое колечко, а то и зажигалку из винтовочного патрона. В 1948-м я даже подружился с неким Гансом. Он был по сути денщиком у моего дядюшки, полковника сапёрных войск, и прислуживал ему на даче, где-то под Уфой.

Странно, но прямые контакты с носителями языка нисколько не подвигли меня к его изучению. Это пришло чуть позже. От Гайдара. Не нынешнего, конечно, а от его деда. У Аркадия Гайдара была повесть "Пакет". Бумбараш — это оттуда. Так вот в четвёртом классе учительница читала нам на уроках эту повесть по-немецки. Оригинальных-то текстов на языке в ту пору быть не могло. Выручали т.н. адаптированные, иначе говоря, переведённые с русского. Ну, может, кто помнит такую якобы немецкую газету 'Neues Leben' — тоже сплошная адаптация. Преподавательница использовала закрученный сюжет, чтобы привлечь наше внимание к немецкому тексту. Не знаю, кто как, а я пытался хоть что-нибудь понять до её перевода. Вот так и заразился. Но к Одессе это уже не относится.]

Одесские уличные запахи — это, конечно, не только акация. Неутолимый послевоенный аппетит будоражило всё, что продавалось по пути. Жареные бубочки (чищеные семечки). Козинаки (те же семечки в патоке). Пшёнка (варёная кукуруза). Кавуны (арбузы) и гарбузы (тыквы). Но больше всего манили пунцовые варёные раки. Как я мечтал хоть разок угрызть это хрустящее диво! Я ж тогда не знал: есть-то в них почти нечего. Мы, безденежная мелюзга, завидовали и удивлялись взрослым, которые могли, но не торопились купить вожделенные яства. Хотя и у меня какие-то деньги были. Кажется, родня дарила на день рождения. Помню, кто-то из гостей пытался дать мне червонец в обмен на мою трёшницу. Я упрямо отказывался. На червонце была нарисована большая единица. А я-то знал уже, что один меньше трёх. Меня хором уверяли, что червонец — это аж десять рублей. Я так и не поверил. Если десять, то почему единица? Кстати, моей трёшки хватило бы на три стакана семечек. Куда она делась, не помню.

По дороге к морю мы проходили мимо дома с кариатидами. Это мужики такие каменные, могучие, голые, обвитые удавами. А может, это были атланты. Те самые, о которых песня: Атланты небо держат на каменных руках. У этих на плечах держался целый дом. Я всё удивлялся, как он не рухнет. Но задумываться особо некогда. Вот и море. Само оно едва помнится. Конечно, нас на глубину не пускали и плавать, увы, не учили. Как-то в выходной мы были на пляже всем семейством. Старший брат заволок меня подальше. Я со страху мгновенно нахлебался горькой воды и едва не утоп. После этого, естественно, стал бояться глубины и всяческих неосторожных игрищ на воде. Иногда вместо обычного пляжа нас приводили на лиман. При словах лечебная грязь я смеялся и, если честно, до сих пор в эту якобы панацею не верю.

Кроме моря, нас водили гулять куда-то на природу. По краю огромного поля росли каштаны и грецкие орехи. Незрелые плоды каштана я поначалу принял за большие груши. Я так и не понял, как это каштаны можно есть. Для меня они — всего лишь красивые камушки. Даром, что с деревьев. Мягкая зелёная оболочка будущего грецкого ореха нещадно красила руки несмываемой чернотой. Примерно тем же кончалось и общение с одуванчиками. Помню, тщетно пытался перенять у девчонок умение плести венки. И откуда оно у них в 4 или 5 лет? Зато им было неинтересно смотреть, как на поле шли настоящие военные учения. Вдалеке были расставлены зелёные фанерные мишени в рост человека. Солдаты-обученцы целились в них. Если попадали, мишень заваливалась на бок, а потом снова выпрямлялась, как ванька-встанька. Я считал такую войну нечестной: на правильной войне мишень должна прятаться и бегать, а не торчать на виду.

Меж тем настоящая война, которая давно уже была где-то далеко, однажды кончилась. Вечером меня позвали на балкон. С высоты нашего второго этажа вдали можно было увидеть портовую иллюминацию и салют. Город постепенно возрождался. Снова пошли трамваи. Я уже знал цифры, но не мог понять, почему у вагона спереди один номер, сзади другой, а сбоку и вовсе третий. Ещё больше удивляло, что и взрослые этого не понимали, но ездили и приезжали, куда хотели. По Пушкинской прокладывали первую троллейбусную линию. Я бегал смотреть, как разматывают огромную катушку со сверкающим медным проводом. Когда со временем провода потускнели, мне стало жаль их праздичного сияния. Конечно, многого в городе пока не было. Например, настоящей "скорой помощи". Когда с нашей матерью что-то случилось и надо было отвезти её в больницу, отец пригнал "студебеккер". Больную вынесли по лестнице и погрузили в кузов трёхосного армейского грузовика прямо на матрасе.

Уличное познание мира не прерывалось и дома. Братья вовсю учились в школе. Старший зубрил на украинском про волка и ягнёнка: Як смеешь ты мене пытати, щеня? Для него же почта приносила "Зiрку". Это не зорька, а "Звезда", газета украинской пионерии. Пожухлый газетный лист, которым был застелен стол брата, стал моим букварём. Русскую грамоту я освоил по украинским заметкам про пiонерськи справы.

[Языки разные, но ведь очень схожие. Я ещё помню времена, когда наши радио и ТВ передавали украинские пьесы без ненужного перевода. Смеюсь на тех нынешних политиков, которые тужатся вещать на мове — лишь бы не по-русски. Полноте! Не знаю, как сейчас, но где бы я ни жил на Украине, на мове были только вывески, радио и газеты. По ним я и учился. Но ведь кругом все и всегда общались по-русски. В Одессе (1946, 1962). В Киеве (1961, 1966). В Харькове (1962). В Кривом Роге (1968). В Керчи (1976). В Полтаве и Кременчуге (1982). Только однажды, в захолустном селе на Криворожье, удалось попасть в украиноязычную среду. Но даже тут понимали друг друга преотлично. Сожалею, что не был на Галичине. Но мать мою лечили в Трускавце — и никаких разноязычных трудностей. Те, кто их теперь создаёт, фарисейски пеняют на былую принудительную русификацию. Лично я её не заметил. Не думаю, право, что нынешняя насильственная украинизация чем-то лучше. Она помогает перевести стрелку, отвлечь внимание от истинных трудностей, а заодно ткнуть пальцем во врага, который якобы эти трудности создал.

Воевать против половины сограждан или, того хуже, объявить их (как в Латвии) вообще негражданами гораздо легче, чем вести хозяйство. Даже у себя на кухне. Не говоря уж о стране. Но ведь придётся. Через много лет, когда вожди перестанут натравливать людей друг на друга, межъязычная распря забудется сама собой. Жаль только, жить в эту пору прекрасную... Конечно, чем выше забор, тем лучше сосед. Но у меня в Одессе отец похоронен. У миллионов россиян на Украине живёт родня. И вообще, куда теперь канет Киевская Русь?]

Как-то незаметно я перескочил с обучения грамоте 60 лет назад на нынешние невесёлые дела. А тогдашнему московскому одесситу предстояло освоить не только буквы, но и счёт. Однажды, когда очень уж хотелось есть, а мать ещё только пыталась что-то затеять на кухне, я стал считать. До десяти уже знал. А дальше? — Мать подсказала. Потом подсказывала еще много раз, на каждом десятке и на каждой сотне. Когда дошли до тысячи, поспела мамалыга. Это каша кукурузная. Блюдо чуть менее обманчивое, чем котлеты из картофельных очисток. С голодухи набросишься, а много не съешь.

То ли дело был праздник, когда в конце лета нам вдруг привезли огромную корзину с виноградом и прочими фруктами. Кажется, то была материальная помощь многодетной семье. Отец работал в Главморстрое, а у главка за городом было подсобное хозяйство. Там всё это и выросло. Кстати, отец нас изредка туда вывозил попастись. Запомнилось, как "студебеккер" осторожно пробирался по фруктовой аллее сквозь ярко-зелёные ветви. Там же я увидел у кого-то педальный автомобиль. Владелец не был жлобом и дал покататься. Сколько лет я потом о таком грезил! Увы, к тому времени, когда мечта могла сбыться, мне было уже не до игрушек.

Видимо, управляться со всеми троими нашей матери бывало невмоготу. Поэтому время от времени меня сдавали в какой-то загородный не то санаторий, не то интернат. Здесь я впервые надолго оказался вне дома. Как же это уныло! Нет, взрослые, разумеется, старались для нас, как могли. Пуще всего берегли от вшей. Одевали во всё казённое. Стригли наголо. Шпарили нас в ванной. В ней я однажды поскользнулся и набил на затылке здоровенную шишку. Нас берегли от эпидемий. Кололи нещадно. В хвост и в гриву. В смысле, в спину и ниже. Мы прятались. Медсёстры охотились за нами и выуживали из потайных углов. Кормили нас с усилением. По утрам иногда давали по дольке американского шоколада. По вкусу он больше походил на обычную ириску.

Нас всячески развлекали. После завтрака все рисовали. Каждому доставался цветной карандаш. Если зелёный, я рисовал танк с зелёной звездой на башне. Если синий, то синяя звезда оказывалась на борту синего корабля. Красными у всех были самолёты. Перед праздниками с нами разучивали какие-то пьески из звериной жизни. Мне досталось изображать медведя. Зверь почему-то повторял подвиг Матросова. Давил лапой деревянный пулемёт. За исполнение меня хвалили.

В феврале 1946-го внеочередным праздником оказались... выборы в Верховный Совет. Накануне нас повели на избирательный участок — слушать речь вождя. Ту самую, о миллионах тонн стали, нефти и угля, которые через три пятилетки гарантируют страну от всяких случайностей. Угораздило же меня запомнить!

Настоящими праздниками были, конечно, родительские дни. Вовсе не потому, что мать или отец что-то привозили. Однажды отец просто помаячил за забором. Из-за карантина его не пустили. Но мне и этого хватило для детского счастья. Вообще, всё, что связывало с домом, для меня было полно значения и смысла. Именно поэтому так дорожил своими, не казёнными вещами. Именно поэтому лучшим подарком стала поездка домой. Где я и встретил свой последний одесский Новый Год.
07.04.2006

Пешком по скрижалям
Одесса. P.S. ‘2008


Одно неверное движение, и ты — отец!
М. Жванецкий.

…Он слышал, что беременность не только задерживает развитие туберкулеза, но иногда излечивает его.
М. Горький. «Жизнь Клима Самгина».

Может, отец отчаялся вылечиться и от безнадёжности поверил пролетарскому буревестнику? Да ещё истолковал панацею в свою пользу. Ведь Горький не уточняет, чей именно туберкулёз. Главное, чтобы беременность. То ли отец действительно уповал на то, что моё появление на свет продлит его дни, то ли просто от любви, но спустя всего тринадцать месяцев после рождения второго сына — вот вам и третий. [Второй счёл себя обделённым и люто возлюбил ближних. На всю оставшуюся жизнь. Они у него до сих пор виноваты во всём, чем эта жизнь ему не угодила.] Не окажись заблуждение или сама природа сильнее разума, — кого бы вы тут сейчас читали?

Со дня смерти отца минуло без малого 60 лет. Вот и взбрело мне: лучше поздно, чем вообще. Да и не поздно ещё. Кордон не перекрыт. На дорогу в оба конца — без шику — всего половина пенсии. Остатков организма должно хватить на двое суток в четырёхосной пыточной камере. (Про самолёты вы и сами знаете. Особенно после меткой стрельбы приднепровской ПВО в сторону моря.)

Не поймите меня правильно. Дежурное — к святому дню — встряхивание сыновней памятью и стадное паломничество на погосты мне ничуть не милее, чем вам. Вот, к примеру, у индусов погостов и вовсе нет: кострами обходятся. Мы не индусы и расселяем предков под берёзами. Возможно, для того, чтобы живой мог сюда прийти и поговорить. С самим собой. Вне суеты, наедине с продолжающейся собственной жизнью. Заброшенный, заросший травой, безымянный холмик означает, что приходить уже некому: фамилия иссякла. Но мы-то ещё здесь. Короче, поехал я.

Ой, только не ждите тут открыточных видов и разных прочих примечательностей. Пишу лишь о том, к чему сам касателен. А коснулся я — ещё за сутки с лишним до Одессы — верхней полки. МПСная жестяная душегубка — гордость первой послевоенной пятилетки. Прям негде плюнуть от кондиционеров. Их ставят специально для того, чтобы нельзя было открывать форточки. Вагонное нутро кондиционируется от могучего отопителя. Раньше — угольного, теперь — электрического. Поезд разгоняется, подвагонная динамка раскручивается, отопитель раскочегаривается, пассажир разваривается и доходит в собственном соку. На лежаках имени товарища Прокруста. Это кроватный мастерюга был такой. Его в МПСе свято чтут, поскольку он считал, что любой нормальный человек должен быть не больше среднестатистического древнегрека. Или, по-нынешнему, японца.

Извертевшись в долгоиграющей скороварке, занялся самоспасанием. Выломал-таки задраенную фрамугу. Голова перестала расширяться от нагревания, организм укоротился до исходной длины. Доехал на своих ногах. В обе стороны. Обратный билет был в тот же отсек того же вагона.

Едва из поезда, покупаю одесские деньги — на мелкие расходы.

Так себе бумажки, хотя и дороже рублей впятеро. За портреты не гадаю: наверное, это кто-нибудь из местного центробанка, но в историческом гриме. Оборотную сторону не показываю, — чтоб у вас не было соблазна наделать таких же купюр из подручного рулончика. Мне хватило настоящих. Правда, когда покупал цветы, засомневался: может, зря менял? Бабка привычно тараторила: «Это — пять рублей, это — восемь, это — три рубля». Пришлось переспросить. Она досадливо согласилась: «Да гривен же, будь они неладны». Впрочем, сантигривны законно называются копейками. Например, прокатиться на трамвае — всего-то полтинник.

Чуть ли не вдесятеро против Москвы. Да ещё с живым кондуктором. Туалет — гривна с четвертью. Вдвое, стало быть. Да ещё пенсионерам — за так.

Такими копейками с горожан много не возьмёшь. Фасад какой-нибудь европокрасить денег хватает, а тротуары чинить — увы. И в центре, и чуть поодаль — не тронутая ремонтами многолетняя изрытость, разбитость, корявость и спотыкабельность. Мне повезло: ливень иссяк на дальних-дальних подступах. Хорош бы я был в своих сандалиях, если бы он заровнял все тротуарные выбоины.

До места дошёл без блужданий. Натура совпала с картой. Километра полтора от вокзала, и вот оно, четырежды переименованное.

Интернациональное, Русское, Второе христианское, Второе городское и, наконец, просто Второе. Коротко и политкорректно. Без оСКВЕРнения. [К примеру, напротив, через дорогу, Еврейское когда-то было. Теперь — Артиллерийский сквер.]

У входа прихватываю лопату, — чтобы обойтись без лишней ходьбы. Иду на самый дальний участок. Не сразу, но нахожу. По приметам. В 1975-м старший брат плиту привозил. В 91-м её не оказалось. Возможно, невзначай трактором своротили, когда дорожку прокладывали к воинскому мемориалу, который по соседству. Сегодня ставлю заготовленную в Москве табличку. Не мрамор, конечно, но и не безымянный бетон. Вспахиваю холмик и прикапываю цветы.

Беззвучно отдыхаю и прощаюсь.
Теперь — маленький поход в детство. Меж тем усталость меня уже догнала. Поэтому назад к вокзалу еду на трамвае. Судя по наслоениям краски на бортах, престарелые «Татры» исправно служат не первый десяток лет. Возможно, с той самой поры, когда ими начали заменять довоенные двухоски, на которых в 62-м довелось покататься по одноколейке аж до 16-й станции Большого Фонтана. К пляжу. Сегодня, по московской турникетной привычке, чуть было не полез в переднюю дверь. Жаль, ехать недолго. Нехотя вылезаю, но дальше не иду. Скверик на Сенной — самое время и место пообедать. Бывший сыр обратился в плавленый сырок, но съедобности — вопреки опасениям — не утратил. Как, впрочем, и курьи ножки — культовый дорожный харч. (Из семи штук три оставляю на обратную дорогу. Они-таки протухнут. Но уже почти в Подмосковье. Причём две будут съедены. Не от голода, а от жадности. Безо всяких вытекающих последствий.)

По Итальянскому бульвару и какой-то из Арнаутских выбираюсь на Осипова. Бывшую Тарло, ещё раньше — Ремесленную. Изначально — Нижняя немецкая колония. Зигзаги переименований постигаю только теперь. Тарло — анархист, пойманный жандармами имено здесь и казнённый ещё при царе. Большевики “подарили” ему эту улицу на 15 лет, с 1926 по 1941 г. Потом она снова стала Ремесленной. На ней мы и жили. Имя боевого полковника Осипова улица обрела 7 мая 1945 г. Представьте: за четыре года — три названия. Да ещё и нумерацию дважды развернули на 180°: дом 30 по Тарло стал домом 5 по Ремесленной, а потом снова домом 30, но уже по Осипова.

Израильские одесситы и вовсе предпочли бы, чтобы улицу назвали именем Меира Дизенгофа, основателя и первого мэра Тель-Авива. По совпадению, Дизенгоф жил в том же доме 30, что и мы, только лет на сорок раньше. По этому поводу вроде бы мемориальная доска висит, но я не заметил.

Некогда тишайшая улочка законопачена машинами. Как и повсюду в центре, их тут не меньше, чем на Садовом кольце, которое раз в двадцать шире. Жизнь улицы как будто ушла из домов на проезжую часть. Мне вспоминается бурливое придомовое многоголосье на прилегающем тротуаре и особенно во дворе. Повсюду мельтешила ребятня. Двери хлопали. Кто-то кого-то зазывал с балкона или из окна. Машина была всего одна: чуднáя, трёхколёсная, она вечно была облеплена мальчишками.

Тем поразительнее нынешнее безлюдье по обе стороны моторного рыка. За те полчаса, что я ходил вокруг да около, никто не вышел из дома и не вошёл, никто не направился во двор и не появился оттуда, никто не выглянул из окна и не открыл балкон, никто даже не прошёл мимо по тротуару! С трудом уговорил какого-то парня сделать крюк от перекрёстка и увековечить меня на фоне.


Потом ныряю в подворотню.

Вот за этой дверью стояло пианино. Оно сразу и навсегда освободило музыку от моих потуг.


Углубляюсь во двор. Он беззвучен и жутковат. Справа — т.н “чёрная” лестница. Собственно, другой-то я и не помню: всегда шастал по этой.


Возвращаюсь на улицу. Ну, как же — “наш” балкон крупным планом. Ту самую акацию и дом целиком снимаю поверх машин, с противоположной стороны.

Уф! К морю уже не пойду: умаялся. Заворачиваю налево, к Пушкинской, — чтобы окончательно к поезду. За углом, уже на Базарной, натыкаюсь на митинг. Возле местного румынского консульства — десяток мужиков с непонятными флагами. Галдят в защиту украинской целости от румын, которые снова захотели Бессарабию. При моём появлении все стали расходиться. Видно, тоже умаялись.

Кстати, галдели-то по-русски. Листовку сунули опять же на русском. Да и вообще, при мне в городе на мовi розмовляв только вокзальный репродуктор. Его никто не слушал. Кому надо, смотрели на всякие табло. Которые по-русски. Не удалось даже купить на память хоть какую газету на украинском: здесь ими не торгуют — за ненадобностью.

Троезубцевые погранцы в поезде тоже общались с нами на своём антигосударственном языке. Да и общаться-то не о чем: глянут в паспорт — и весь контроль. Таможенников я не видел. Граница почти формальная. Зато жутко дорогая. В Брянске и Конотопе кормятся-плодятся трёхсменные стражники и мытари, а поезда пылятся по лишнему часу. Но уж лучше так, чем по-евролитовски. А то от кого бы мне ждать визового приглашения?
22.05.2008


СССРия (оглавление)
На главную

Обратная связь. E-mail: tblrenko@yandex.ru